Можно ли изменить судьбу, изменив своё имя, придумав себя иного, как легенду, как стихотворение? Изменяем ли мы при этом самим себе, своей внутренней сути? Как мстит за это карма? И существует ли этот кармический закон — закон принадлежности своему имени, который нельзя нарушить безнаказанно, без ущерба для своей жизни?
Обо всём этом мне хотелось бы поразмышлять сегодня на примере судьбы одной женщины, вошедшей в историю под именем Черубины де Габриак.
Осень 1909 года стала в русской литературе, по словам Марины Цветаевой, эпохой Черубины де Габриак. Алексей Толстой называл ее "одной из самых фантастических и печальных фигур русской литературы".
Читая и вникая в биографию этой незаурядной женщины, порой теряешься, чей же всё-таки облик предстает перед нами - блестящей поэтессы - легенды Петербурга Серебряного века Черубины де Габриак или - скромной и никому особо не известной, (да и неинтересной!) переводчицы и преподавательницы французской литературы, авторши детских пьес и неизданных сказок, члена кружка антропософов, последовательницы идей доктора Рудольфа Штейнера Елизаветы Ивановны Васильевой, окончившей свои трудные дни в ссылке, в Ташкенте. Трудно поверить, что та и другая — это одно и то же лицо.
Елизавета Дмитриева родилась 31 марта в 1887 году в бедной дворянской семье. Отец — учитель чистописания в гимназии, мать — акушерка. Отец рано умер от туберкулеза, костным туберкулезом болела в детстве и сама Елизавета — Лиля, как звали её в семье, до 16 лет прикованная к постели, позже на всю жизнь оставшаяся хромой. В 9 лет она почти на год ослепла. Когда ей было 11 — её старшая сестра умерла от заражения крови. А муж сестры на глазах Лили застрелился. У матери от пережитого потрясения развилась мания преследования. В 13 лет девочку изнасиловал, воспользовавшись её беспомощным состоянием, близкий друг матери. Такой концентрации несчастий трудно себе даже представить, такое можно прочесть разве что у Достоевского.
Под влиянием болезней и всех трагических обстоятельств, сложившихся взаимоотношений в семье, у Елизаветы формировалось особое мироощущение, сознание собственной необычности, отличности от других, мистическое восприятие всех сторон жизни. Всё это потом наложит отпечаток на её судьбу и творчество.
Серый сумрак бесприютней,
Сердце - горче. Я одна.
Я одна с испанской лютней
У окна.
Каплют капли, бьют куранты,
Вянут розы на столах.
Бледный лик больной инфанты
В зеркалах.
Отзвук песенки толедской
Мне поет из темноты
Голос нежный, голос детский...
Где же ты?
Книг ненужных фолианты,
Ветви парка на стекле...
Бледный лик больной инфанты
В серой мгле.
Из «Исповеди» Черубины де Габриак:
«В детстве, лет 14-15, я мечтала стать святой и радовалась тому, что я больна темным, неведомым недугом и близка к смерти. Я целых 10 месяцев была погружена во мрак, я была слепой, мне было 9 лет. Я совсем не боялась и не боюсь смерти, я семи лет хотела умереть, чтобы посмотреть Бога и Дьявола. И это осталось до сих пор. Тот мир для меня бесконечно привлекателен. Мне кажется, что вся ложь моей жизни превратится в правду, и там, оттуда, я сумею любить так, как хочу...
А потом долгие годы... я прикована к кровати и больше всего полюбила длинные ночи и красную лампадку у Божьей Матери Всех Скорбящих... А когда встала, то почти не могла ходить (и с тех пор немного хромаю) и долго лежала у камина, а моя сестра читала мне сказку Андерсена про Морскую Царевну, которой тоже было больно ступать. И с тех пор, когда я иду и мне больно, я всегда невольно думаю о Морской Царевне и радуюсь, что я не немая. Люди, которых воспитывали болезни, они совсем иные, совсем особенные.
Мне кажется, что в 16-17 лет я знала больше и вернее. Мне кажется, что с 18-ти лет я пошла по пыльным дорогам жизни, и что постепенно утрачивалось мое темное ведение и вот сейчас я ничего не знаю, но только что-то слышу, и верю в то, что слышу, а им всем кажется, что у меня открытые глаза.
И мне хочется, чтобы кто-нибудь стал моим зеркалом и показал меня мне самой хоть на одно мгновенье. Мне тяжело нести свою душу».
Когда Медведица в зените
Над белым городом стоит,
Я тку серебряные нити,
И прялка вещая стучит.
Мой час настал, скрипят ступени,
Запела дверь... О, кто войдет?
Кто встанет рядом на колени,
Чтоб уколоться в свой черед?
Открылась дверь, и на пороге
Слепая девочка стоит;
Ей девять лет, ресницы строги,
И лоб фиалками увит.
Войди, случайная царевна,
Садись за прялку под окно;
Пусть под рукой твоей напевно
Поет мое веретено.
...Что ж так недолго? Ты устала?
На бледных пальцах алый след...
Ах, суждено, чтоб ты узнала
Любовь и смерть в тринадцать лет.
(«Прялка»)
В 1904 году — в 17 лет — Лиза поступает в Императорский Женский Педагогический институт. Здесь она изучает историю средневековья и французскую средневековую литературу. К этому времени относятся её первые литературные опыты, несущие печать декадентства в духе того времени. В них уже появляется тема испанской инфанты — праобраза будущей Черубины.
Душа, как инфанты
Поблекший портрет...
В короне брильянты,
А счастья все нет!
Склоненные гранды,
Почтительный свет...
Огни и гирлянды,
А принца все нет!
Шлют сватов с Востока,
И нужен ответ...
А сердце далеко,
А принца все нет!..
Душа, как инфанта
Изысканных лет...
Есть капля таланта,
А счастья все нет!..
1906
О внешности Елизаветы сохранились противоречивые мнения. Вот отзыв о ней М. Волошина: «Некрасивое лицо и сияющие, ясные, неустанно спрашивающие глаза... Лиле в то время было 19 лет. Это была маленькая девушка с внимательными глазами и выпуклым лбом…» (из записи в дневнике от 18 апреля 1908 года).
Сергей Маковский отмечал, что «она была среднего роста и достаточно полна. Большая голова и лицо бледное и некрасивое». Но отмечал также её обаяние, юмор, интеллект.
А вот мнение поэта и переводчика Иоганна фон Гюнтера: «Она была среднего роста, скорее маленькая, довольно полная, но грациозная и хорошо сложена. Нет, она не была хороша собой — она была необыкновенной, и флюиды, исходившие от неё, сегодня, вероятно, назвали бы сексом». (Так вот почему столько мужчин теряли от нее голову…)
У всех этих мнений есть нечто общее: все отмечали полноту, но грациозность, некрасивость, но необычность, хромоту, но обаяние и сексуальность.
Давайте теперь сравним эти словесные описания с реальными фотографиями Дмитриевой.
Вот фото, сделанное в 1909 году в Коктебеле самим Волошиным, где Лиля возлежит на шезлонге и смотрит на него в объектив своими сияющими чёрными глазами.
Закончив институт, Дмитриева едет в Париж, заниматься изучением средневековой истории и литературы, слушает лекции в Сорбонне. Там и произошла её судьбоносная встреча с Николаем Гумилёвым. Мечта о счастье, казалось, получила воплощение...
"Когда выпадет снег", - ты сказал
и коснулся тревожно
моих губ, заглушив поцелуем слова,
Значит, счастье - не сон. Оно здесь.
Оно будет возможно,
Когда выпадет снег.
Когда выпадет снег. А пока пусть во взоре томящем
Затаится, замолкнет ненужный порыв.
Мой любимый! Все будет жемчужно-блестящим,
Когда выпадет снег.
Когда выпадет снег, и как будто опустятся ниже
Голубые края голубых облаков,-
И я стану тебе, может быть, и дороже, и ближе,
Когда выпадет снег.
1907, Париж
Из письма Е. Дмитриевой Е. Я. Архиппову:
«При жизни моей обещайте «Исповедь» никому не показывать, а после моей смерти - мне будет все равно».
Из «Исповеди» Черубины де Габриак:
«В первый раз я увидела Н. С. в июне 1907 г. в Париже в мастерской художника Себастиана Гуревича, который писал мой портрет. Он был еще совсем мальчик, бледное, манерное лицо, шепелявый говор, в руках он держал небольшую змейку из голубого бисера. Она меня больше всего поразила.
Мы говорили о Царском Селе, Н. С. читал стихи (из «Романтических цветов»). Стихи мне очень понравились. Через несколько дней мы опять все втроем были в ночном кафе, я первый раз в моей жизни. Маленькая цветочница продавала большие букеты пушистых белых гвоздик, Н. С. купил для меня такой букет; а уже поздно ночью мы втроем ходили вокруг Люксембургского сада и Н. С. говорил о Пресвятой Деве. Вот и всё.
Больше я его не видела. Но запомнила, запомнил и он. Весной уже 1909 г. в Петербурге я была в большой компании на какой-то художественной лекции в Академии художеств, - был М. А. Волошин, который казался тогда для меня недосягаемым идеалом во всем. Ко мне он был очень мил. На этой лекции меня познакомили с Н. С., но мы вспомнили друг друга. - Это был значительный вечер моей жизни.
Мы все поехали ужинать в «Вену», мы много говорили с Н. Степ. об Африке, почти в полусловах понимая друг друга, обо львах и крокодилах. Я помню, я тогда сказала очень серьезно, потому что я ведь никогда не улыбалась: «Не надо убивать крокодилов». Ник. Степ. отвел в сторону М. А. и спросил: «Она всегда так говорит?» «Да, всегда», - ответил М. А.
Я пишу об этом подробно, потому что эта маленькая глупая фраза повернула ко мне целиком Н. С. Он поехал меня провожать, и тут же сразу мы оба с беспощадной ясностью поняли, что это «встреча», и не нам ей противиться».
"Не смущаясь и не кроясь,
я смотрю в глаза людей,
я нашел себе подругу
из породы лебедей", -
написал Гумилёв на альбоме, подаренном Лиле.
Долгое время все любовные стихи Гумилёва периода его отношений с Е. Дмитриевой (1907-1909) было принято считать адресованными Ахматовой, поскольку это мнение в значительной степени было создано самой Анной Андреевной. Однако сейчас уже известно, что некоторые из них, в частности, «Поединок», «Царица», а по некоторым версиям, и «Беатриче», адресовано Дмитриевой. В них обыгрывается её имя Лиля: «В твоём гербе — невинность лилий», «светла, как древняя Лилит».
Я вызван был на поединок
Под звуки бубнов и литавр,
Среди смеющихся тропинок,
Как тигр в саду, - угрюмый мавр.
Ты - дева-воин песен давних,
Тобой гордятся короли,
Твое копье не знает равных
В пределах моря и земли.
Вот мы схватились и застыли
И войско с трепетом глядит,
Кто побеждает: я ли, ты ли,
Иль гибкость стали, иль гранит...
(Н. Гумилёв «Поединок»)
Этот сложный характер их отношений, действительно напоминавший поединок, подтверждает и Лиля в своей «Исповеди»:
«В нем была железная воля, желание даже в ласке подчинить, а во мне было упрямство - желание мучить. Воистину он больше любил меня, чем я его. Он знал, что я не его невеста, видел даже моего жениха. Ревновал. Ломал мне пальцы, а потом плакал и целовал край платья».
Но рот твой, вырезанный строго,
Таил такую смену мук,
Что я в тебе увидел бога
И робко выронил свой лук.
Толпа рабов ко мне метнулась,
Теснясь, волнуясь и крича,
И ты лениво улыбнулась
Стальной секире палача.
(«Н. Гумилёв «Царица»)
Лиля тоже посвящала стихи Гумилёву:
В нежданно рассказанной сказке
Вдруг вспыхнула розами даль.
Но сердце при первой же ласке
Разбилось, как хрупкий хрусталь.
И бедного сердца осколки
Такими колючими стали,
Как будто от острой иголки,
От каждой печали
Сочатся по капелькам кровью,
И всё вспоминается вновь...
Зовут это люди любовью...
Какая смешная любовь!
Париж, 1907
Из «Исповеди» Черубины де Габриак:
«Мы стали часто встречаться, все дни мы были вместе и друг для друга. Писали стихи, ездили на «Башню» и возвращались на рассвете по просыпающемуся серо-розовому городу. Много раз просил меня Н. С. выйти за него замуж, никогда не соглашалась я на это; в это время я была невестой другого, была связана жалостью к большой, непонятной мне любви. В «будни своей жизни» не хотела я вводить Н. Степ. Те минуты, которые я была с ним, я ни о чем не помнила, а потом плакала у себя дома, металась...»
Мое сердце - словно чаша
Горького вина,
Оттого, что встреча наша
Не полна.
Я на всех путях сбирала
Для тебя цветы,
Но цветы мои так мало
Видишь ты.
И венок, венок мой бедный
Ты уж сам порви!
Посмотри, какой он бледный
Без любви.
Надломилось, полно кровью
Сердце, как стекло.
Все оно одной любовью
Истекло.
1907, Париж
Однако этой любви суждено было длиться недолго. Из «Исповеди» Черубины де Габриак:
«В мае мы вместе поехали в Коктебель. Все путешествие туда я помню, как дымно-розовый закат, и мы вместе у окна вагона. Я звала его «Гумми», не любила имени «Николай», - а он меня, как зовут дома меня, «Лиля» - «имя похоже на серебристый колокольчик», так говорил он.
В Коктебеле все изменилось. Здесь началось то, в чем больше всего виновата я перед Н. Ст.»
Ветви тонких берез так упруги и гибки
В ноябре, когда лес без одежд!..
Ты к нему приходи без весенней улыбки,
Без ненужных весенних надежд.
Много желтых и ярко-пурпуровых пятен
Создала, облетая, листва...
Шорох ветра в ветвях обнаженных не внятен,
И, желтея, угасла трава.
Но осенние яркие перья заката
Мне дороже, чем лес в серебре...
Почему мое сердце бывает крылато
Лишь в холодном и злом ноябре?
Ноябрь, 1908
Ещё в 1908 году на Башне Вячеслава Иванова Лиля познакомилась с М. Волошиным. Обаяние его личности победило прежнее чувство. Дружба, а позднее роман с Максом окажут огромное влияние на Дмитриеву. Духовная связь с ним пройдёт через всю её жизнь.
«Судьбе было угодно свести нас всех троих вместе: его, меня и М. Ал. - потому что самая большая моя в жизни любовь, самая недосягаемая это был Макс. Ал.»
В письме Волошину Лиля признаётся: «Мне вдруг стало светло и радостно от сознания, что Вы есть и что можно быть с Вами». Она посвящает ему стихи:
Ты помнишь высокое небо из звезд?
Ты помнишь, ты знаешь, откуда, —
Ты помнишь, как мы прочитали средь звезд
Закон нашей встречи, как чудо?
Не бойся земли, утонувшей в снегу, —
То белый узор на невесте!
И белые звезды кружатся в снегу,
И звезды спустились. Мы вместе!
Волошин тоже посвятил Лиле с десяток стихотворений. В одном из них он даёт такой психологический портрет своей новой подруги:
Ты живёшь в молчанье тёмных комнат
Средь шелков и тусклой позолоты,
Где твой взгляд несут в себе, и помнят,
Зеркала, картины и киоты.
Смотрят в душу строгие портреты…
Речи книг, звучат темно и разно…
Любишь ты вериги и запреты,
Грех молитв, и таинства соблазна.
И тебе мучительно знакомы
Сладкий дым бензоя, запах нарда,
Тонкость рук у юношей Содомы,
Змийность уст у женщин Леонардо.
- Макс, теперь я ничего не помню. Но ведь ты все знаешь, ты помнишь. Я тебе все рассказала. Тебе меня отдали. Я вся твоя. Ты помнишь за меня.
Она садится на пол и целует мои ноги. «Макс, ты лучше всех, на тебя надо молиться. Ты мой Бог. Я тебе молюсь, Макс». Меня охватывает большая грусть. — Лиля, не надо. Этого нельзя. — Нет, надо, Макс...
(М. Волошин. «История моей души»)
Возник пресловутый любовный треугольник.
Из «Исповеди» Черубины де Габриак:
«Если Н. Ст. был для меня цветение весны, «мальчик», мы были ровесники, но он всегда казался мне младше, то М. А. для меня был где-то вдали, кто-то никак не могущий обратить свои взоры на меня, маленькую и молчаливую.
Была одна черта, которую я очень не любила в Н. Ст., - его неблагожелательное отношение к чужому творчеству, он всегда бранил, над всеми смеялся, - а мне хотелось, чтобы он тогда уже был «отважным корсаром», но тогда он еще не был таким.
Он писал тогда «Капитанов» - они посвящались мне. Вместе каждую строчку обдумывали мы.
Но он ненавидел М. Ал. - мне это было больно очень, здесь уже с неотвратимостью рока встал в самом сердце образ Макс. Ал. То, что девочке казалось чудом, - свершилось. Я узнала, что М. А. любит меня, любит уже давно, - к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего. Он мне грустно сказал: «Выбирай сама. Но если ты уйдешь к Г-ву - я буду тебя презирать». - Выбор уже был сделан, но Н. С. все же оставался для меня какой-то благоуханной, алой гвоздикой. Мне все казалось: хочу обоих, зачем выбор! Я попросила Н. С. уехать, не сказав ему ничего. Он счел это за каприз, но уехал».
И вот тут разворачиваются события, которые позволили потом Дмитриевой написать в «Исповеди»:
«Я до осени (сент.) жила лучшие дни моей жизни. Здесь родилась Черубина».
Идея самой знаменитой мистификации Серебряного века принадлежала Максимилиану Волошину.
Из «Исповеди» Черубины де Габриак:
«Я вернулась совсем закрытая для Н. С., мучила его, смеялась над ним, а он терпел и все просил меня выйти за него замуж. - А я собиралась выходить замуж за М. А. - Почему я так мучила Н. С.? - Почему не отпускала его от себя? Это не жадность была, это была тоже любовь. Во мне есть две души, и одна из них верно любила одного, другая другого. О, зачем они пришли и ушли в одно время!..
Больше, гораздо больше я знаю М. Волошина, видела его всю жизнь. Считаю его очень большим художником, с причудами, которые не мешают его charm'y. Он все же выше их. У него большая эрудиция и особое уменье брать слово.
Мои встречи с Максимилианом Александровичем относятся к годам: 1909, 1916, 1919, 1923. В последний раз я видела М. А-ча в 1927 г., когда он был в СПБ. Акварели М. А. похожи на жемчужины и на самые нежные работы японских мастеров.
Если в его теперешних стихах - весь целиком его дух, то в его акварелях осталась его душа, которую мало кто угадывает до конца.
Я люблю «Венки», больше всего «Corona Astralis» и «Lunaria». Считаю М. Волошина непревзойденным в спаянности венков. Моя «Золотая ветвь» мне дорога. Она посвящена М. Волошину. Да ведь в поэзии Черубина его крестная дочь».
Дневник, получивший название «История моей души», М. Волошин начал вести в Париже в 1904 году. Нерегулярные записи появляются в нем до 1931 года. Подробные, многостраничные описания каждого движения души, каждого впечатления сменяются годами молчания. В дневнике - размышления, чувства, наброски стихотворений, портреты людей, диалоги.
Записи Волошина о Дмитриевой относятся к самому началу их знакомства и сближения. Они интересны, как прекрасный психологический портрет Лили до появления Черубины. Во время мистификации и после Волошин записей не вёл - эпизодичные записи появляются в дневнике только в 1911 году, когда и Лиля и Черубина были уже в прошлом.
В 1909 году Волошин посвятил Дмитриевой ряд стихотворений: Corona Astralis (Венок сонетов); «Ты живешь в молчаньи темных комнат...»; «К этим гулким морским берегам...»; «Теперь я мертв. Я стал строками книги...», «Судьба замедлила сурово...», «Себя покорно предавая сжечь...», «С тех пор, как тяжкий жернов слепой судьбы...»; «Пурпурный лист на дне бассейна...»; «В неверный час тебя я встретил».
В неверный час тебя я встретил,
И избежать тебя не мог -
Нас рок одним клеймом отметил,
Одной погибели обрек.
И, не противясь древней силе,
Что нас к одной тоске вела,
Покорно обнажив тела,
Обряд любви мы сотворили.
Не верил в чудо смерти жрец,
И жертва тайны не страшилась,
И в кровь вино не претворилось
Во тьме кощунственных сердец.
Позже, в своем обширном очерке «Рассказ о Черубине», Максимилиан Волошин удивленно писал об особенностях детства и юности трагически любимой им женщины, считая, что именно «отсветы» удивительно-странных впечатлений тех, ранних, лет наложили на нее свой отпечаток, горький, волшебный и неповторимый:
«Она была хрома от рождения и с детства привыкла считать себя уродом. В детстве от всех ее игрушек отламывалась одна нога, так как ее брат и сестра говорили: «Раз ты сама хромая, у тебя должны быть хромые игрушки».
Однажды брат сказал мне таинственно: «Я узнал необыкновенную вещь, которую не знает еще никто. Взрослые еще об этом я не подозревают. Дьявол победил Бога и запер его в чулан. Теперь нам надо подумать о том, не стоит ли перейти на сторону Дьявола, он всех тех, кто с Богом, будет мучить и убивать». Я была потрясена этим известием и несколько дней ходила сама не своя, а брат точно забыл обо всем этом. Наконец я спросила его: «А как же с Богом?» - «Ах, с Богом... Ему удалось спастись. Он удрал через форточку». На меня это произвело такое сильное впечатление, что я с тех пор перестала молиться Богу».
Из стихов Е. Дмитриевой, адресованных М. Волошину:
Давно, как маска восковая,
Мне на лицо легла печаль...
Среди живых я не живая,
И, мертвой, мира мне не жаль.
И мне не снять железной цепи,
В которой звенья изо лжи,
Навек одна я в темном склепе,
И свечи гаснут... О, скажи,
Скажи, что мне солгал Учитель,
Что на костре меня сожгли...
Пусть я пойму, придя в обитель,
Что воскресить меня могли
Не кубок пламенной Изольды,
Не кладбищ тонкая трава,
А жизни легкие герольды —
Твои певучие слова.
1909-1910
Рождение Черубины
Волошин спустя 20 лет напишет очерк «История Черубины», в котором поведает историю создания мистификации, сыгравшей огромную роль в судьбах всех участников этой истории.
«Я начну с того, с чего начинаю обычно, – с того, кто был Габриак. Габриак был морской чорт, найденный в Коктебеле, на берегу, против мыса Мальчин. Он был выточен волнами из корня виноградной лозы и имел одну руку, одну ногу и собачью морду с добродушным выражением лица.
Он жил у меня в кабинете, на полке с французскими поэтами, вместе со своей сестрой, девушкой без головы, но с распущенными волосами, также выточенной из виноградного корня, до тех пор, пока не был подарен мною Лиле. Тогда он переселился в Петербург на другую книжную полку.
Имя ему было дано в Коктебеле. Мы долго рылись в чертовских святцах («Демонология» Бодена) и, наконец, остановились на имени «Габриах». Это был бес, защищающий от злых духов. Такая роль шла к добродушному выражению лица нашего чорта».
Имя же Черубина придумала (вернее, вспомнила) сама Лиля (это имя героини Брета Гарта, популярного в то время писателя, автора приключенческих романов).
В 1909 году была создана редакция журнала «Аполлон», которой поэты очень давно ждали. Редактор Сергей Маковский был классический сноб, который судил людей по внешним особенностям и вряд ли оценил бы поэтическое дарование Дмитриевой — скромной школьной учительницы. «Папа Мако, как мы его называли, был чрезвычайно аристократичен и элегантен. Я помню, он советовался со мною — не вынести ли такого правила, чтобы сотрудники являлись в редакцию «Аполлона» в смокингах», а в роли сотрудниц женского пола «прочил балерин из петербургского кордебалета», - писал Волошин.
Лиля — скромная, неэлегантная и хромая, не вписывалась в эталоны Маковского и стихи её были им сразу в редакции отвергнуты. Тогда Волошин решил проучить заносчивого эстета. Он придумал Лиле такой образ, который не мог бы не поразить воображения Маковского, который должен был сразить его наповал.
В один прекрасный день редактор «Аполлона» получает по почте письмо, в котором были стихи от неизвестной поэтессы под загадочным именем Черубины де Габриак.
В письме незнакомка как бы вскользь проговаривалась о себе, о своей необычной участи, таинственной и печальной.
С моею царственной мечтой
Одна брожу по всей вселенной,
С моим презреньем к жизни тленной,
С моею горькой красотой.
Царицей призрачного трона
Меня поставила судьба...
Венчает гордый выгиб лба
Червонных кос моих корона.
Но спят в угаснувших веках
Все те, кто были бы любимы,
Как я, печалию томимы,
Как я, одни в своих мечтах.
И я умру в степях чужбины,
Не разомкну заклятый круг.
К чему так нежны кисти рук,
Так тонко имя Черубины?
Впечатление усиливалось и изящным почерком, и запахом пряных духов, пропитавших бумагу, и засушеными травками изысканных растений, которыми были переложены листки. Облик поэтессы, который складывался из стихов и писем, будил и поражал воображение: испано-французское происхождение, демоническая красота и гордость, влюблённость в средневековую Испанию, образ страстной католички, пронизанный чувственностью и преступной мистической любовью к Христу.
Эти руки, как гибкие грозди,
все сияют в перстнях дорогих,
но оставили острые гвозди
чуть заметные знаки на них.
Она сравнивала себя с алым цветком папоротника, цветущим лишь раз, и умоляла сорвать его, уступить любовной порче.
Лишь раз один, как папоротник, я
цвету огнем весенней, пьяной ночью...
Приди за мной к лесному средоточью,
в заклятый круг, приди, сорви меня.
Люби меня. Я всем тебе близка.
О, уступи моей любовной порче.
Я, как миндаль, смертельна и горька,
нежней чем смерть, обманчивей и горче.
Чарующие строки завораживали, дурманили, кружили голову...
Замкнули дверь в мою обитель
навек утерянным ключом,
и черный Ангел, мой хранитель,
стоит с пылающим мечом.
Но блеск венца и пурпур трона
не увидать моей тоске,
и на девической руке -
ненужный перстень Соломона.
Не осветит мой темный мрак
великой гордости рубины...
Я приняла наш древний знак
святое имя Черубины.
Стихи удивляли незаурядным, отточенным мастерством:
Флейты и кимвалы
в блеске бальной залы
сквозь тьму,
пусть звенят бокалы,
пусть глаза усталы -
пойму...
Губ твоих кораллы
так безумно алы...
К чему?
Марина Цветаева, узнавшая позже всю эту историю от Волошина, тоже описала её в очерке «Живое о живом», где, в частности, писала о Дмитриевой:
«В этой молодой школьной девушке, которая хромала, жил нескромный, нешкольный, жестокий дар, который не только не хромал, а, как Пегас, земли не знал».
Ахматова вспоминала, что в эти годы в русской литературе остро ощущалась вакантность места «первой поэтессы», которое вскоре на короткое время и заняла Черубина, чтобы потом уступить его Ахматовой и Цветаевой.
Новизна Черубины де Габриак заключалась не только в её таинственности и экзотичности, но в тех чертах, которые отличали её от всех прочих поэтесс и делали её, по словам Анненского, «поэтессой будущего». Её стихи поражали и эпатировали совершенно новой для русской литературы чертой — откровенным и гордым нарциссизмом, неожиданным для женской лирики той эпохи. В образе Черубины узнавался традиционный романтический герой, демонически гордый, страстный, трагический, известный тогда по стихам Байрона, Лермонтова, но это как правило был мужчина. Волошин, отмечая «темперамент, характер и страсть» в стихах Черубины, писал: «Нас увлекает страсть Лермонтова. Мы ценим темперамент в Бальмонте и характер в Брюсове, но в поэте-женщине черты эти нам непривычны и от них слегка кружится голова».
Романтическая героиня, которой литературная традиция отводила лишь место какой-нибудь экзотической дикой женщины аула, цыганки, жительницы горного Кавказа, должна была наконец появиться в русской литературе как женский вариант Алеко и Чайльд Гарольда. Волошин и Дмитриева гениально угадали острую нехватку такого персонажа в русской литературе и в русской жизни, и в лице Черубины создали эту романтическую героиню, уникальность которой была в том, что она одновременно была и реальным человеком, а не литературным персонажем, поэтом — автором собственного лирического я, «героиней собственной поэмы», а не сюжетом чужих стихов. В этом была главная причина, обеспечившая Черубине такой бешеный успех.
Адрес в письмах указан не был, но вскоре в кабинете Маковского раздался звонок по телефону, - низкий, обворожительный, влекущий женский голос — так разговаривали женщины, уверенные в своей неотразимости. И ещё письма, стихи, телефонные звонки, получасовые разговоры по телефону, в которых интриганка умело дурила редактору голову. Она — испанская аристократка, воспитывалась в монастыре, одинокая, чувствительная...
Маковский был сражён, обескуражен, обезоружен. Он влюбился не на шутку. Он жаждал встречи с таинственной незнакомкой, а та всякий раз уклонялась от неё. Но в разговоре туманно намекала: «Тогда-то я буду кататься на островах. Конечно, сердце Вам подскажет, и Вы узнаете меня». Маковский ехал на острова, выбирал самую красивую, а на другой день описывал её Черубине. Лиля смеялась: «Я никогда не катаюсь на лошадях, только на автомобилях...»
Стихи Черубины помещали в каждом номере, почитая за честь. Все «аполлоновцы» влюбились поголовно, слух о прекрасной аристократке разнёсся по всему Петербургу, все вокруг говорили только о ней.
Гумилёв вздыхал по экзотической красавице и клялся, что покорит её, не подозревая, что это Лиля Дмитриева, с которой они уже давно были близки.
Но всех нетерпеливее “переживал” Черубину обычно такой сдержанный Константин Сомов. Ему нравилась “до бессонницы”, как он признавался, воображаемая внешность удивительной девушки. “Скажите ей, — настаивал Сомов, — что я готов с повязкой на глазах ездить к ней на острова в карете, чтобы писать ее портрет, дав ей честное слово не злоупотреблять доверием, не узнавать, кто она и где живет”. И написал-таки — такой, какой её воображал.
Волошин в стихах Черубины играл роль режиссёра и цензора, подсказывал темы, выражения, но писала их сама Лиля. Переписка же с Маковским было делом исключительно рук Волошина. Комизм ситуации заключался в том, что Маковский избрал Макса своим наперсником. По вечерам он показывал Волошину им же утром написанные письма, восхищаясь их слогом: «Какая изумительная девушка! Ты только послушай... Я всегда умел играть сердцем, но теперь у меня каждый день выбита шпага из рук».
Сочиняя ответ, он прибегал к помощи Волошина, говоря: «Вы — мой Сирано», не подозревая, до какой степени он был близок к истине, так как Волошин был Сирано для обоих сторон.
Вообще в этой истории поначалу было много комичного.
«Как только Маковский выздоровел, - вспоминал Волошин, - он послал Черубине на вымышленный адрес (это был адрес сестры Л. Брюлловой, подруги Лили) огромный букет белых роз и орхидей. Мы с Лилей решили это пресечь, так как такие траты серьезно угрожали гонорарам сотрудников «Аполлона», на которые мы очень рассчитывали. Поэтому на другой день Маковскому было послано Лилей письмо со стихотворением «Цветы»:
Цветы живут в людских сердцах;
Читаю тайно в их страницах
О ненамеченных границах,
О нерасцветших лепестках.
Я знаю души, как лаванда,
Я знаю девушек мимоз.
Я знаю, как из чайных роз
В душе сплетается гирлянда.
В ветвях лаврового куста
Я вижу прорезь черных крылий,
Я знаю чаши чистых лилий
И их греховные уста.
Люблю в наивных медуницах
Немую скорбь умерших фей.
И лик бесстыдных орхидей
Я ненавижу в светских лицах.
Акаций белые слова
Даны ушедшим и забытым.
А у меня, по старым плитам,
В душе растет разрыв-трава.
Черубина была выдумана Волошиным. Он изобрел эту игру “в таинственную красавицу” для благоговевшей перед ним некрасивой женщины, одаренной острым умом и литературными способностями, но сознававшей недостатки своей внешности и от этого глубоко несчастливой. Он убедил ее вообразить себя другой — прекрасной, желанной, неотразимо-пленительной в образе какой-то веласкесовской героини.
Мало того: помогая ей воплотить этот призрак, Волошин насытил его своей собственной мечтой о женщине непостижимо-обаятельной и, таким образом, оказался творцом вдвойне: он создавал призрачную душу и пересоздавал живого человека.
Волошин сам полюбил Черубину, не Дмитриеву, конечно, а ту, вымышленную, созданную и возвеличенную им самим. Черубина была его “Незнакомкой”, и, вероятно, ее воображал он, когда писал одно из своих стихотворений — “Она”:
В напрасных поисках за ней
Я исследил земные тропы
От Гималайских ступеней
До древних пристаней Европы.
Она забытый сон веков,
В ней несвершенные надежды:
Я шорох знал ее шагов
И шелест чувствовал одежды.
Тревожа древний сон могил,
Я поднимал киркою плиты...
Ее искал, ее ловил
В чертах Микенской Афродиты.
Пред нею падал я во прах,
Целуя пламенные ризы
Царевны Солнца-Таиах
И покрывало Монны-Лизы...
В ответ на его «Звёздный венок сонетов» Лиля пишет стихотворение «Золотая ветвь».
Моему учителю
Средь звездных рун, в их знаках и названьях
Хранят свой бред усталые века,
И шелестят о счастье и страданьях
Все лепестки небесного венка.
На них горят рубины алой крови;
В них, грустная, в мерцающем покрове,
Моя любовь твоей мечте близка.
Моя любовь твоей мечте близка
Во всех путях, во всех ее касаньях,
Твоя печаль моей любви легка,
Твоя печаль в моих воспоминаньях,
Моей любви печать в твоем лице,
Моя любовь в магическом кольце
Вписала нас в единых начертаньях...
Для них обоих создание Черубины явилось неким выходом их любви, мифическим ребёнком, которого в реальной жизни у них не было. Волошин посвящает ей мучительные строки:
Напрасно обоюдоострый меч,
Смиряя плоть, мы клали меж собою:
Вкусив от мук, пылали мы борьбою
И гасли мы, как пламя пчельных свеч...
Невольник жизни дольней - богомольно
Целую край одежд твоих. Мне больно
С тобой гореть, еще больней - уйти.
Не мне и не тебе елей разлуки
Излечит раны страстного пути:
Минутна боль - бессмертна жажда муки!
Сотрудники «Аполлона» бредили прекрасной Черубиной, мечтали увидеть её, пытались вычислить, разыскать. Один Анненский отнесся к ней недоверчиво, скептически, вчитываясь в ее стихи с тем удивительным умением проникать в авторскую душу, каким он отличался от простых смертных.
— Нет, воля ваша, что-то в ней не то. Не чистое это дело, — говорил он.
Однако это не помешало ему уделить Черубине несколько строк в своей статье о поэтессах — “Оне”.
Но Анненский так и умер, не узнав “тайны” Черубины. И, кстати, главная причина его сердечного приступа, ставшего причиной скоропостижной смерти на царскосельском вокзале, была в страшном огорчении и чувстве обиды: в очередном номере «Аполлона», где должна была выйти его статья, материал был неожиданно снят ради стихов Черубины. Фактически это убило поэта...
Единственный, кто знал о тайне Черубины с самого начала мистификации, был А. Толстой. Он узнал в стихах прекрасной незнакомки некоторые строчки, услышанные в Коктебеле от Дмитриевой. Но никому ничего не сказал, только предупреждал Волошина об опасности затеянной игры, говорил, что добром это не кончится.
Он оказался прав. То, что начиналось шуткой, хохмой, розыгрышем, обернулось в итоге человеческой драмой. Причём эта драма развивалась в душе героини исподволь, гораздо раньше того момента, когда её, как лунатика, сбросили с небес на землю грубым и трезвым окликом.
Мне вспоминается строчка другого поэта, казалось бы, не имеющая ничего общего с Черубиной и её историей: «Как больно, милая, как странно раздваиваться под луной...» Раздваиваться — это больно.
Это не проходит бесследно и безнаказанно для души. Об этом говорят многие стихи Черубины: «Двойник», «Зеркало»...
Есть на дне геральдических снов
Перерывы сверкающей ткани:
В глубине амфилад и дворцов
На последней, таинственной грани
Повторяется сон между снов.
В нем все смутно, но с жизнию схоже...
Вижу девушки бледной лицо,
Как мое, но иное и то же,
И мое на мизинце кольцо.
Это - я, и все так не похоже.
Никогда среди грязных дворов.
Среди улиц глухого квартала.
Переулков и пыльных садов -
Никогда я еще не бывала
В низких комнатах старых домов.
Но Она от томительных будней,
От слепых паутин вечеров -
Хочет только заснуть непробудней,
Чтоб уйти от неверных оков,
Горьких грез и томительных будней.
Я так знаю черты ее рун,
И, во время моих новолуний,
Обнимающий сердце испуг,
И походку крылатых вещуний.
И речей ее вкрадчивый звук.
И мое на устах ее имя,
Обо мне ее скорбь и мечты,
И с печальной каймою листы.
Что она называет своими,
Затаили мои же мечты.
И мой дух ее мукой волнуем...
Если б встретить ее наяву
И сказать ей: «Мы обе тоскуем,
Как и ты, я вне жизни живу» -
И обжечь ей глаза поцелуем.
(«Двойник»)
О, не гляди назад,
Здесь дни твои пусты,
Здесь все твое разрушат,
Ты в зеркале живи,
Здесь только ложь, здесь только
Призрак плоти,
На миг зажжет алмазы в водомете
Случайный луч...
Любовь.— Здесь нет любви.
Не мучь себя, не мучь,
Смотри, не отрываясь,
Ты в зеркале — живая,
Не здесь...
Ты в зеркало смотри...
Разоблачение мистификации произошло неожиданно быстро. Немецкий поэт и переводчик Иоганн фон Гюнтер сыграл в этом деле неблаговидную роль.
Ему удалось добиться признания от Дмитриевой, доверившейся ему в минуту откровенности. Гюнтер рассказал тайну М. Кузмину, а тот — Маковскому. Он поначалу не поверил, но Кузмин дал ему номер телефона «незнакомки», которая оказалась не кем иной, как... Елизаветой Ивановной Дмитриевой. Маковский позвонил - и ему ответил тот единственный для него «волшебный» голос. Стоном вырвалось у нее: «Вы? Кто вам сказал?»
Падение новой литературной звезды произошло так же стремительно, как и её появление. Псевдоним был раскрыт, и за ним оказалась женщина, не соответствующая экзальтированным эстетическим ожиданиям литературной публики. И стихи, ещё недавно пользовавшиеся безусловным успехом у самых взыскательных литературных судей, вдруг внезапно потеряли всякую ценность. Печатать их перестали. Появились хулительные статьи, высмеивающие то, чем ещё вчера восхищались: и её внешность, и стихотворные строки.
Черубина написала Маковскому последнее стихотворение под названием «Конец»:
Милый рыцарь! Дамы Черной
Вы несли цветы учтиво,
власти призрака покорный,
Вы склонились молчаливо.
Храбрый рыцарь! Вы дерзнули
приподнять вуаль мой шпагой...
Гордый мой венец согнули
перед дерзкою отвагой.
Бедный рыцарь! Нет отгадки,
ухожу незримой в дали...
Удержали Вы в перчатке
только край моей вуали.
Маковский, будучи не в силах примириться с жестоким разочарованием, приглашает «на чашку чая» поэтессу Дмитриеву. Он еще надеялся на то, что в ее облике есть черты пленительной испанки. Но в комнату вошла невысокая полная темноволосая и прихрамывающая женщина, показавшаяся ему жутко некрасивой. Сказка Черубины кончилась.
Утром меркнет говор бальный...
Я — одна... Поет сверчок...
На ноге моей хрустальный
Башмачок.
Путь, завещанный мне с детства -
Жить одним минувшим сном.
Славы жалкое наследство...
За окном
Чуждых теней миллионы,
Серых зданий длинный ряд,
И лохмотья Сандрильоны —
Мой наряд.
Накануне разразившегося скандала Гумилёв в последний раз сделал предложение Дмитриевой и получил очередной отказ. И тут он узнаёт тайну Черубины де Габриак. Он не может простить ей своего разочарования, её нелюбви, того, что его дурачили всё это время. Его любовь переходит в ненависть. Гумилёв при всех бросает Лиле оскорбительные слова: «Вы были моей любовницей. На таких не женятся».
На другой день Волошин, вступаясь за честь женщины, публично даёт Гумилёву пощёчину.
Гумилев отшатнулся от него и в бешенстве процедил: «Ты мне за это ответишь!» Волошин спросил: «Вы поняли?» (То есть, поняли ли за что?)
Тот ответил: «Понял».
Состоялась дуэль, которая, к счастью, обошлась без жертв.
Этот поединок больше смахивал на театральную постановку. Стрелялись на Черной речке (а где же еще?) из старинных пистолетов, где три четверти века назад Пушкин стрелялся с Дантесом.
22 ноября 1909 года в восемнадцать часов противники должны были стоять друг против друга, но дуэль задерживалась. Сначала машина Гумилева застряла в снегу. Он вышел и стоял поодаль в прекрасной шубе и цилиндре, наблюдая за тем, как секунданты и дворники вытаскивают его машину. Макс Волошин, ехавший на извозчике, тоже застрял в сугробе и решил идти пешком. Но по дороге потерял калошу. Без нее стреляться он не хотел. Все секунданты бросились искать калошу. Наконец калоша найдена, надета, Алексей Толстой, секундант Волошина, отсчитывает шаги. Николай Гумилев нервно кричит Толстому: "Граф, не делайте таких неестественных широких шагов!.."
Гумилев встал, бросил шубу в снег, оказавшись в смокинге и цилиндре. Напротив него стоял растерянный Волошин в шубе, без шапки, но в калошах. В глазах его были слезы, а руки дрожали. Алексей Толстой стал отсчитывать: раз, два... три! Раздался выстрел. Гумилев промахнулся. А у растерянного Волошина курок давал осечку. Гумилев крикнул: "Стреляйте еще раз!" И снова выстрела не произошло. Гумилев требовал третьего выстрела, но, посовещавшись, секунданты решили, что это не по правилам. Впоследствии Волошин говорил, что он, не умея стрелять, боялся сделать случайный неверный выстрел, который мог бы убить противника. Дуэль окончилась ничем.
Вся желтая пресса писала об этой "смехотворной дуэли", изгалялись над двумя известными поэтами, как могли. Саша Черный назвал в стихах Макса Волошина "Ваксом Калошиным".
После этого Волошин встретился с Гумилевым только один раз, случайно, в Крыму, за несколько месяцев до смерти Гумилева. Их представили друг другу, не зная, что они знакомы: оба подали друг другу руки, но разговаривали недолго: Гумилев торопился уходить.
Из рассказа М. С. Волошиной: «...В двадцать первом году судьба их столкнула в Феодосии.. Одна из дочерей Спендиарова прибежала и сказала, что на пароходе какой-то петербургский поэт—она перепутала: Гумилевский (а Макс был очень чуток к поэтам),— и Макс побежал, а я за ним — в порт. И когда Макс уже подходил, — пароходик этот уже должен был отплыть. И Макс заволновался... И сказал: «Николай Степанович, уже прошло столько времени и столько событий,— теперь мы можем подать друг другу руки». Макс протянул руку, и тот протянул. Но почти не обменялись словами. И загудело, и сходни подбирали... И Макс был обескуражен: зачем он бежал? Он был разочарован: ничего даже не сказали друг другу. Что произошло? Зачем это так?.. Но когда Макс прочел в газетах (он газет вообще-то не читал)... он сказал: "Ну теперь мне понятно, — в этой жизни земной мы должны были подать друг другу руки"...»
Конец Черубины
Из письма Е. Дмитриевой М. Волошину:
«Я теперь стала очень, очень скучная, у меня пустая душа… Моя внешняя жизнь идёт так скверно, так некрасиво и одиноко, что я боюсь, что она отражение внутренней. Я чувствую себя сейчас безмерно одинокой и покинутой. Около меня нет людей…Остались только твои стихи и голос, зовущий куда-то в даль... Но виденья не приходят больше, минутами я не верю в них... Мысли... спутались... все их ветви, вихри кружат вокруг... Так когда-то кружили вокруг меня твои стихи…Помнишь, как ты дарил их мне: так дарят цветы – легко, непринуждённо, с лёгким полупоклоном, с каким отец рассматривает новорожденное дитя… Да, Макс, да, ты был моим истинным отцом, а не тот человек, который умер от туберкулёза и от которого я этот туберкулез переняла…Ты дал мне имя…Ты, как Пигмалион, ведомый рукою Зевса, превратил меня, некрасивую, болезненную, хромую – в красавицу испанку – Черубину де Габриак. Ты, большой и светлый, поднял со своего пути полураздавленный цветок и показал всем чистоту его линий…»
После разоблачения и дуэли Дмитриева оказалась в трагическом вакууме. Она перестала бывать в «Аполлоне» и на Башне Вячеслава Иванова. Отношения с Волошиным осложнились. Он в те дни ещё не понимал, каким ужасным для Дмитриевой оказалось падение Черубины.
То, что для Волошина было блестящим упражнением по формированию творческой индивидуальности, для неё стало частью жизни, обернулось личной катастрофой.
«Увидели, выследили, изобличили… Окликнули, и окликом, как лунатика, сбросили с башни собственного Черубининого замка – на мостовую, о которую я разбилась вдребезги, как бьётся зеркало – в пыль…
– Елизавета Ивановна Дмитриева – Вы?
– Я…» (М. Цветаева)
С этой минуты она навсегда потеряла себя: умерла та единственная, то выдуманное ею «я», которое позволяло ей в течение нескольких месяцев чувствовать себя женщиной, жить полной жизнью творчества, любви, счастья. Похоронив Черубину, она похоронила себя...
О, если бы аккорды урагана,
Как старого органа,
Звучали бы не так безумно-дико;
О, если бы закрылась в сердце рана
От ужаса обмана,—
Моя душа бы не рвалась от крика.
15 марта 1910 года в прощальном письме Волошину она пишет: "Я стою на большом распутье. Я ушла от тебя. Я не буду больше писать стихи. Я не знаю, что я буду делать. Макс, ты выявил во мне на миг силу творчества, но отнял ее от меня навсегда потом. Пусть мои стихи будут символом моей любви к тебе".
В тёмном поле — только вереск жёсткий,
да кавыль — серебряная пряжа.
Я давно стою на перекрёстке,
где никто дороги не укажет.
М. Цветаева так заканчивает свой рассказ о разоблачении Дмитриевой:
«Это был конец Черубины. Больше она не писала. А может быть, и писала, но больше её никто не читал, больше её голоса никто не слыхал».
Из «Исповеди Черубины де Габриак»:
«Я не смогла остаться с Макс. Ал. - В начале 1910 г. мы расстались, и я не видела его до 1917 (или 1916-го?). Я не могла остаться с ним, и моя любовь и ему принесла муку».
19 января Дмитриева пишет Волошину: «Не могу придти к тебе женой. Мне очень больно уходить от тебя. А нужно».
Где б нашей встречи ни было начало,
Ее конец не здесь!
Ты от души моей берешь так мало,
Горишь еще не весь!
И я с тобой всё тише, всё безмолвней.
Ужель идем к истокам той же тьмы?
О, если мы не будем ярче молний,
То что с тобою мы?
А если мы два пламени, две чаши,
С какой тоской глядит на нас Творец...
Где б ни было начало встречи нашей,
Не здесь - ее конец!
Его прощальным ответом было стихотворение:
Пурпурный лист на дне бассейна
Сквозит в воде, и день погас…
Я полюбил благоговейно
Текучий мрак печальных глаз.
Твоя душа таит печали
Пурпурных снов и горьких лет.
Ты отошла в глухие дали, —
Мне не идти тебе вослед.
Не преступлю и не нарушу,
Не разомкну условный круг.
К земным огням слепую душу
Не изведу для новых мук.
Мне не дано понять, измерить
Твоей тоски, но не предам —
И буду ждать, и буду верить
Тобой не сказанным словам.
Волошин просил руки Лили, добивался развода с Маргаритой Сабашниковой. Он долго не мог поверить в конец их любви. Пока Дмитриева в последнем письме не подвела черту их отношениям: «Да, не нужно писать мне, и я не буду больше. Это моё последнее письмо, от тебя больше не надо ни слова. Мне больно от них».
Выбор был сделан ею в пользу её давнего жениха — Всеволода Николаевича Васильева. Весной 1911 года Лиля выходит за него замуж. Меняет фамилию на Васильеву и уезжает из Петербурга. По профессии инженер-гидролог, Васильев работал над различными проектами в Средней Азии, и молодая чета уезжает в длительное путешествие по Туркестану. Оставив поэзию, как ей казалось, навсегда, Елизавета Васильева выбирает новый жизненный путь, увлекавший многих её современников: путь духовного познания, который предлагала только родившаяся тогда философская наука антропософия. Лиля увлекается лекциями Рудольфа Штейнера, причём её занятия в этой области были настолько успешными, что уже в 1913 году она становится официальным представителем антропософского общества в России. А с 1915 года она снова начинает писать стихи.
Между Черубиной 1909-1910 гг. и ею же с 1915 г. и дальше, по словам Елизаветы Дмитриевой, - лежит очень резкая грань.
«Даже не знаю, - пишет она в «Исповеди», - одна она и та же или уже та умерла. Но не бросаю этого имени, потому что чувствую еще в душе преемственность и, не приемля ни прежней, ни настоящей Черубины, взыскую грядущей. Я еще даже не знаю, поэт я или нет. Может быть, мне и не дано будет узнать это.
Теперь от мира я иду в неведомую тишину и не знаю, приду ли. И странно, когда меня называют по имени... И я знаю, что я уже давно умерла, - все вы любите умершую Черубину, которая хотела все воплотить в лике... и умерла. А теперь другая Черубина, еще не воскресшая, еще немая...
Не убьет ли эта теперешняя, которая знает, что колдунья, чтобы не погибнуть на костре, должна стать святой,- не убьет ли она облик девушки из Атлантиды, которая все могла и ничего не сумела? Не убьет ли?
Сейчас мне больно от людей, от их чувств и, главное, от громкого голоса. Душа уже надела схиму».
Я - в истомляющей ссылке,
в этих проклятых стенах.
Синие, нежные жилки
бьются на бледных руках.
Перебираю я четки,
сердце - как горький миндаль.
За переплетом решетки
дымчатый плачет хрусталь.
Даже Ронсара сонеты
не разомкнули мне грусть.
Все, что сказали поэты,
знаю давно наизусть.
Тьмы не отгонишь печальной
знаком Святого Креста,
а у принцессы опальной
отняли даже шута.
Гибель Гумилёва в 1921 году была тяжёлым ударом для Елизаветы Ивановны.
Ах, зачем ты смеялся так звонко,
Ах, зачем ты накликал беду,
Мальчик с плоским лицом татарчонка
И с глазами, как звезды в пруду.
Под толстовкой твоей бледно-синей
Кожа смуглой была, как песок,
Раскаленный от солнца пустыни.
Были губы твои, как цветок
За высокой стеною мечети,
Расцветающий ночью в саду...
Что могу я сегодня ответить?
Сам себе ты накликал беду.
Она посвящает ему цикл стихотворений. Одно из них называется «Памяти Анатолия Гранта» (из соображений конспирации: Грант был парижским псевдонимом Гумилёва).
Памяти Анатолия Гранта
Памяти 25 августа 1921
Как-то странно во мне преломилась
пустота неоплаканных дней.
Пусть Господня последняя милость
над могилой пребудет твоей!
Все, что было холодного, злого,
это не было ликом твоим.
Я держу тебе данное слово
и тебя вспоминаю иным.
Помню вечер в холодном Париже,
Новый Мост, утонувший во мгле...
Двое русских, мы сделались ближе,
вспоминая о Царском Селе.
В Петербург мы вернулись - на север.
Снова встреча. Торжественный зал.
Черепаховый бабушкин веер
ты, читая стихи мне, сломал.
После в "Башне" привычные встречи,
разговоры всегда о стихах,
неуступчивость вкрадчивой речи
и змеиная цепкость в словах.
Строгих метров мы чтили законы
и смеялись над вольным стихом,
Мы прилежно писали канцоны
и сонеты писали вдвоем.
Я ведь помню, как в первом сонете
ты нашел разрешающий ключ...
Расходились мы лишь на рассвете,
солнце вяло вставало меж туч.
Как любили мы город наш серый,
как гордились мы русским стихом...
Так не будем обычною мерой
измерять необычный излом.
Мне пустынная помнится дамба,
сколько раз, проезжая по ней,
восхищались мы гибкостью ямба
или тем, как напевен хорей.
Накануне мучительной драмы...
Трудно вспомнить... Был вечер... И вскачь
над канавкой из Пиковой Дамы
пролетел петербургский лихач.
Было сказано слово неверно...
Помню ясно сияние звезд...
Под копытами гулко и мерно
простучал Николаевский мост.
Разошлись... Не пришлось мне у гроба
помолиться о вечном пути,
но я верю - ни гордость, ни злоба
не мешали тебе отойти.
В землю темную брошены зерна,
в белых розах они расцветут...
Наклонившись над пропастью черной,
ты отвел человеческий суд.
И откроются очи для света!
В небесах он совсем голубой.
И звезда твоя - имя поэта
неотступно и верно с тобой.
Та обида, нанесённая им ей, грубые и жестокие слова, сказанные в последнюю их встречу, долго и больно ранили Елизавету. В своей "Исповеди" она писала:
«Мы оба отвернулись друг от друга. Он ненавидел меня всю свою жизнь и бледнел при одном моем имени. Больше я его никогда не видела.
Вот и всё. Но только теперь, оглядываясь на прошлое, я вижу, что Н. С. отомстил мне больше, чем я обидела его. После дуэли я была больна, почти на краю безумия. Я перестала писать стихи, лет пять я даже почти не читала стихов, каждая ритмическая строчка причиняла мне боль; - я так и не стала поэтом - передо мной всегда стояло лицо Н. Ст. и мешало мне. До самой смерти Н. Ст. я не могла читать его стихов, а если брала книгу - плакала весь день. После смерти стала читать, но и до сих пор больно.
Я была виновата перед ним, но он забыл, отбросил и стал поэтом. Он не был виноват передо мной, очень даже оскорбив меня, он еще любил, но моя жизнь была смята им - он увел от меня и стихи и любовь...
И вот с тех пор я жила не живой; - шла дальше, падала, причиняла боль, и каждое мое прикосновение было ядом. Эти две встречи всегда стояли передо мной и заслоняли всё: а я не смогла остаться ни с кем.
И это было платой за боль, причиненную Н. Ст.: у меня навсегда были отняты и любовь и стихи.
Остались лишь призраки их...»
Да, целовала и знала
губ твоих сладких след,
губы губам отдавала,
греха тут нет.
От поцелуев губы
только алей и нежней.
Зачем же были так грубы
слова обо мне.
Погас уже четыре года
огонь твоих серых глаз.
Слаще вина и меда
был нашей встречи час.
Помнишь, сквозь снег над порталом
готической розы цветок,
Как я тебя обижала,
как ты поверить мог.
Отношения в семье дали трещину. Они с мужем становились всё более чужими друг другу. Лиля всё чаще сравнивала его с тем, кого любила, и это сравнение было не в его пользу.
Как горько понимать, что стали мы чужими,
не перейдя мучительной черты.
Зачем перед концом ты спрашиваешь имя
того, кем не был ты?
Он был совсем другой и звал меня иначе,-
так ласково меня никто уж не зовет.
Вот видишь, у тебя кривится рот,
когда о нем я плачу.
Ты знаешь все давно, мой несчастливый друг.
Лишь повторенья мук ты ждешь в моем ответе.
А имя милого - оно умерший звук:
его уж нет на свете.
11 сентября 1921
В 1921 поэтессу вместе с мужем арестовали по обвинению в занятиях антропософией и выслали из Петрограда. Она оказывается в Екатеринодаре, где руководит объединением молодых поэтов и знакомится с Самуилом Маршаком. Вместе они организовывают театр для детей, пишут для него пьесы, которые войдут в сборник «Театр для детей», выдержавший в 20-е годы четыре издания (позже Маршак признавался, что именно благодаря Дмитриевой он стал писать для детей).
В 1922 году Васильевы вернулись в Петроград. Лиля работала в литературной части Петроградского театра юного зрителя, делала переводы с испанского и старофранцузского, написала повесть для детей о Миклухо-Маклае «Человек с Луны».
Встреча с Петербургом - городом Черубины - была не столько радостной, сколько горькой:
Под травой уснула мостовая,
Над Невой разрушенный гранит...
Я вернулась, я пришла живая,
Только поздно - город мой убит.
Надругались, очи ослепили,
Чтоб не видеть солнца и небес,
И лежит замученный в могиле...
Я молилась, чтобы он воскрес.
Чтобы все убитые воскресли,
Бог Господь, Отец бесплотных сил,
Ты караешь грешников, но если б
Ты мой город мертвый воскресил.
(«Петербургу», 1922)
В 1922 году (в 35 лет) в её жизнь вошла новая любовь. Это был талантливый востоковед Юлиан Шуцкий, ставший её близким другом и учеником в антропософии (он был намного моложе).
Чудотворным молилась иконам,
Призывала на помощь любовь,
А на сердце малиновым звоном
Запевала цыганская кровь...
Эх, надеть бы мне четки, как бусы,
Вместо черного пестрый платок,
Да вот ты такой нежный и русый,
А глаза - василек...
Ты своею душой голубиной
Навсегда затворился в скиту, -
Я же выросла дикой рябиной,
Вся по осени в алом цвету...
Да уж, видно, судьба с тобой рядом
Свечи теплить, акафисты петь,
Класть поклоны с опущенным взглядом
Да цыганскою кровью гореть...
В письме Волошину Лиля признаётся: «В мою жизнь вошла новая любовь. Может быть, здесь я впервые стала уметь давать. Он гораздо моложе меня и мне хочется сберечь его жизнь. Он и антропософ, и китаевед. В его руках и музыка, и стихи, и живопись. У него совсем такие волосы, как у тебя. И лицом он часто похож. Зовут его Юлиан — тоже близко. Ты и он — первая и последняя точки моего круга».
Юлиан Константинович Шуцкий. Русский историк, востоковед, полиглот, исследователь даосизма. Автор первого перевода на русский язык китайской "Книги перемен", И-Цзин, Антологии китайской лирики VII-IX вв. по Р. Хр. Репрессирован в 1937 и убит в 1938 году, на 10 лет пережив Дмитриеву.
Лиля посвящает Шуцкому много стихов.
Красное облако стелется низко,
Душный и дымный огонь...
Сердце отпрянуло, сердце не близко,
Душно и стыдно, - не тронь!
Нам ли идти этой страшной дорогой,
Красным туманом дыша?
Бьется и плачет, кричит у порога
Наша душа...
Пусть всё тебе! Моих путей не надо.
Душа огонь, в котором только ты.
Средь обступившей темноты
один лишь ты — мучительная радость
в моей судьбе.
Но она боится поверить своему чувству, боится отдаться этой радости. Яд тяжёлых предчувствий гнетёт её.
Не верь себе, как я себе не верю,
у нас с тобой другая есть стезя, -
щадя любовь от муки лицемерий,
уйдём с путей, где вместе нам нельзя.
Ценой души, в себе несущей пламя,
куплю ли я обмана краткий час?
Отверзлась бездна — и она меж нами,
мы смотрим лживыми и жадными глазами...
Умей понять связующее нас.
И, значит нет чуда
единой любви...
Каждое сердце - Иуда,
каждое сердце - в крови...
Не носи мне лиловый вереск,
неувядающий цвет...
Мы - только жалкие звери,
а любви - нет.
Предчувствие не обмануло. В 1927 году в разгар кампании советской власти против антропософов Елизавету Васильеву вновь арестовывают и отправляют по этапу. Всё, что было связано с религиозным, мистическим восприятием жизни, тогда считалось отступлением от марксизма и каралось законом.
«Минус шесть городов, минус жизнь.… Ну, здесь ещё не плохо, это не Соловки… Я давно люблю Туркестан, но кто бы знал, как я очень до боли хочу домой… Я никого не вижу здесь, в письмах всего не напишешь… Три года ссылки… Заперта, брошена умереть… Господи, никуда я так не хочу, как в Коктебель, даже во сне его вижу и слышу солёный запах ветра.… Верни мне Коктебель, Господи.… Почему он растворился в прошлом, как и киммерийское лицо Макса?..»
Разлука с любимым была тяжким ударом. Однако судьба даст им возможность ещё однажды встретиться. Позже Лиля была выслана в Ташкент, по месту работы мужа. Проездом из Японии к ней туда заехал Шуцкий, и неожиданно, под его влиянием Елизавета создаёт цикл стихов в китайском стиле «Домик под грушевым деревом». Она пишет этот цикл от лица вымышленного ссыльного китайского поэта Ли Сян Цзы, сосланного на чужбину «за веру в бессмертие человеческого духа».
Это была вторая и последняя мистификация Черубины.
Мхом ступени мои поросли,
И тоскливо кричит обезьяна;
Тот, кто был из моей земли,-
Он покинул меня слишком рано.
След горячий его каравана
Заметен золотым песком.
Он уехал туда, где мой дом.
("Разлука с другом". 1927)
Имя Ли Сян Цзы, с одной стороны, соответствовало китайскому написанию имени Елизавета, а с другой — переводилось как «Философ грушевого флигеля», что отражало реальные условия жизни Дмитриевой в Ташкенте: грушевое дерево действительно существовало, оно вросло в террасу флигелька, где жила Лиля.
Домик под грушей...
Домик в чужой стороне.
Даже в глубоком сне
сердце своё послушай:
там — обо мне!
Звёздами затканный вечер -
время невидимой встречи.
Е. И. Васильева мечтала вернуться в город, где она родилась и где такой блестящей кометой прочертила путь на литературном петербургском горизонте ее Черубина.
Прислушайся к ночному сновиденью,
не пропусти упавшую звезду...
По улицам моим Невидимою Тенью
я за тобой пройду...
Ты посмотри (я так томлюсь в пустыне
вдали от милых мест...):
вода в Неве еще осталась синей?
У Ангела из рук еще не отнят крест?
Это стихотворение было написано ею за полгода до смерти. Из письма Е. Дмитриевой М. Волошину от 26 мая 1916года:
«Милый Макс, 6 лет тому назад, когда ты ушел, я знала ясно одно: я умерла для искусства, я, любящая его «болью отвергнутой матери, я сама убила его в себе. Я это знала ясно и отчетливо... У меня странная душа, Макс, и никто, кроме тебя, не приоткрывал ее. Тебе это просто было дано, потому что ты имел ключи: искусство. «Черубина» для меня никогда не была игрой… «Черубина» поистине была моим рождением; увы! мертворожденном. Все твое «признание» не было для меня тайной, я так и знала. И тогда 6 лет тому назад я провожала не только тебя, это я знала. Говорила ли я тебе когда-нибудь, что я видела во сне, как ты надел мне на шею золотую цепь из лавровых почти прозрачных листьев? И одна ветка свешивалась на грудь. Это не только сон, это была возможность.
Что я тебе скажу дальше, Махе? Где мое освобождение, где исцеление и в чем души? Что мне в ней, умершей для творчества?
Я только стала внешне твердой и старой. Я знаю, что мой путь я отбросила, встала на чужой и узурпировала его. Но я сделаю его своим или умру раньше, Макс.
Но пойми, пойми, Макс, милый, как тяготит меня мертвое творчество, как изнасилована моя душа!
Макс! прошу тебя ответить, и не бойся написать одно слово «нет», ведь я все принимаю с любовью, за все благодарю. «Твоя любовь в моих воспоминаньях».
Не бойся ответить «нет», Макс, потому что пойми, какая я мертвая».
Фальшиво на дворе моем
поет усталая шарманка,
гадает нищая цыганка...
Зачем, о чем?
О том, что счастье - ясный сокол
не постучится в нашу дверь,
о том, что нам не ведать срока
глухих потерь...
Из-под лохмотьев шали пестрой
очей не гаснущий костер.
Ведь мы с тобой, пожалуй, сестры...
И я колдунья с давних пор.
Чужим, немилым я колдую
Всю ночь с заката до утра,-
кто корку мне подаст сухую,
кто даст кружочек серебра.
Но разве можно коркой хлеба
насытить жадные уста,
не голод душит - давит небо,
там — пустота.
Она скончалась от рака печени в ташкентской больнице в ночь на 5 декабря 1928 года в 41 год, не дожив до конца ссылки. Была похоронена на Боткинском кладбище в Ташкенте. В настоящее время местоположение могилы Елизаветы Дмитриевой неизвестно.
Братья — камни, сестры — травы.
Как найти для вас слова.
Человеческой отравы
я вкусила и мертва.
Принесла я вам, покорным,
бремя темного греха,
я склонюсь пред камнем черным,
перед веточкою мха.
Вы и все, что в мире живо,
что мертво для наших глаз, —
вы создали терпеливо
мир возможностей для нас.
И в своем молчанье — правы.
Святость жертвы вам дана.
Братья — камни. Сестры — травы.
Мать-земля у нас одна.
Ей от природы был дан особый Дар, выраженный во всем: в письмах, стихах, пьесах, переводах, манере говорить, в восприятии Мира. И - в способности любить. Вопреки всему: ссылкам, арестам, голоду, невозможности писать, угрозе расстрела и тюрьмы, потери любимых...
Однако, есть непреложный кармический закон. Закон принадлежности своему имени.
Он соприкасается с Судьбой, и своевольная измена его всегда чревата большими последствиями. Он жесток по отношении к Личности, что осмелится его нарушить.
Я часто думала о судьбе этой незаурядной женщины, такой яркой, необычной и несчастливой. Как «беззаконная комета в кругу расчисленных светил», она прочертила в небе жизни свой непохожий ни на кого путь и — сгорела, погасла, растворилась в космических пространствах Поэзии. Но навсегда осталась в ней планетой по имени Черубина.
А закончить мне хотелось бы своим стихотворением, которое когда-то написала. В какой-то степени оно не только о ней, но и о себе.
Черубина
Лицом бледна, нехороша.
Лилит. Испанская инфанта.
В мечтах и снах её душа.
В слезах погибшего таланта.
Был скромен быт её дневной,
но в этой хромоножке школьной
жил дар нескромный, неземной,
толкнувший на обман прикольный.
Не знал продвинутый журнал,
что титул, гордо ей носимый,
лишь имя чёрта означал,
кусок морёной древесины.
Частица чёрта в ней была,
когда, как папоротник ночью,
в свой час единственный цвела
так обморочно и порочно...
Ты стала феею стихов,
легендой петербургских залов,
но пряным облачком духов
из рук их алчных ускользала.
И демонический твой смех
сводил с ума аристократов.
Ты знала дьявольский успех!
Но как он был до боли краток...
Твой рыцарь, Сирано, гуру
не внял смертельности забавы.
Обманом горьким стало вдруг -
что начиналось гордой славой.
Молва одёрнула: «Очнись!» —
и этим окликом убила,
с высокой башни сбросив вниз...
О Черубина! Черубина!..
Вот так и я, сквозь снов туман,
в погоне за нездешним раем,
высокий пестуя обман,
бреду сомнамбулой по краю.
Не окликай своей судьбы.
От правды — никакого толка.
Итог — расквашенные лбы.
И только!
Категории: Библиотека, История, Основные разделы, Поэзия
мир её праху.