Выстрел в Христа у Блока в финале поэмы «Двенадцать» имеет в русской литературе свой прецедентный текст. Это выстрел в Христа у Достоевского в главе «Влас» «Дневника писателя 1873 года».
Оба текста просто на удивление похожи и тематически, и структурно. И в том, и в другом тексте выстрел в Христа производится на фоне «кутежа», безудержа народа, освобожденного и пробующего на вкус обретенную свободу. И в том, и в другом тексте Христос сталкивается с разгулом народной «дерзости». Деревенские парни у Достоевского так и спорят – о том, «кто кого дерзостнее сделает» (21, 34). Красноармейцы стреляют в Христа, не видя, в Кого стреляют, но вполне закономерно подведенные к этому выстрелу «программным» заявлением: «Пальнем-ка пулей в святую Русь». Парень у Достоевского не знает, чего от него потребует его сообщник, но весь ход событий с говением и выносом причастия из храма, показывает ему, в каком направлении движется, нарастая, их общая «дерзость». Достоевский только доводит свой текст чуть дальше, чем Блок – свой, показывая в конце концов стрелку его настоящую мишень. И показывая затем читателю, что происходит с решившимся «на все» человеком, опознавшим вдруг истинный Объект своего «дерзновения».
Имея в «подкладке» своего произведения подобный прецедентый текст, Блок вполне мог остановиться там, где он остановился, и не предсказывать то, что произойдет, спустя «дни и ночи», спустя версты и годы пурги, слепящей глаза стрелков. Потому что недоговоренность текста, написанного «на фоне» другого текста является не недоговоренностью, а отсылкой. И отсылкой к писателю, произведения которого стали очевидно и безусловно на рубеже XIX-XX веков «общим фондом» русской культуры.
Полагаю, растерянность Блока по поводу реакции современников на поэму была вызвана еще и этим неопознаванием ими того знания, которое всеми в тот момент предполагалось общим для поколения и культуры в целом.
Блоковский текст не был понят большинством читателей (и современников и потомков) потому, что не воспринимался на фоне своего прецедентного текста. Однако анализ как раз этого прецедентного текста был сделан Андреем Белым в докладе и затем статье «Трагедия творчества. Толстой и Достоевский», хорошо известных Блоку[1]. Так что мы имеем еще одно доказательство того, что перед нами два соотносительных и соотнесенных текста: Белый написал своего рода текст-посредник, текст-медиатор, дал третью рифму в этой исторической поэме, уничтожив тем самым всякую возможность предположения о «бессознательности» блоковского письма «на фоне» Достоевского.
Просто необходимо привести здесь отрывок из текста Андрея Белого. Напомнив о пророчестве, данном в «Бесах» некоей старицей – о том, что если землю напоить слезами своими на пол-аршина в глубину, то тотчас возрадуешься и никакой уже горести более не увидишь, Белый продолжает: «Странное пророчество: оно откликается в поучении светильника России – старца Зосимы; Зосима учит любить землю; оно откликается и в Евангелии: “Ныне вы не увидите Меня, и потом вскоре увидите Меня, и радости вашей никто не отнимет от вас… ” И герои Достоевского, как и сам Достоевский, будто не видят Его; но и они, и Достоевский, сквозь терпение, безумие и бред земной юдоли помнят, что снова увидят Его, что радости их никто не отнимет от них; в терзании, бреде, пороке и преступлении таится радость; сумасшествие, бред, эпилепсия, убийство – все это для Достоевского коренится в душе русского богоносца – народа: все это – расстреливание причастия, весь этот призыв броситься в бездну “вверх пятами” – есть тайная надежда Достоевского, что в минуту последних кощунств над мытарями, блудницами и разбойниками поднимется образ Того, Кто сказал: “Радости вашей никто не отнимет от вас”. В последнюю минуту встанет над бездной образ Того, Кто ходил по водам, руку протянет – и мы, если не усомнимся, - и мы вместе с Ним пойдем по водам бездны»[2].
Я бы назвала этот текст «Двенадцатью» до «Двенадцати».
Но Белый продолжает – и чем дальше, тем больше возникает ощущение, что он говорит о поэме Блока – за семь лет до ее создания.
«Но какой ценой достигается для Достоевского приближение к Дальнему? Согласимся ли мы, любящие Достоевского психолога-реалиста и вместе с тем более всего любящие покой и благочиние, чтобы последняя суть нашей жизни и жизни народа была достигнута теми средствами, которые оправдывает Достоевский: средства эти – бесчиние, бунт надежды против всех устоев нашего строя, морали, честности; захотим ли мы смирения, достигнутого путем преступления, святости – путем греха, будущности России – путем превращения ее в многомиллионный хаос эпилептиков, идиотов, пророчествующих монахов и сладострастников. А ведь несомненно: для Достоевского дорога к последней святости лежит через землю последнего дерзновения. И потому-то “дорога большая, прямая, светлая, хрустальная”, о которой думает Алеша, засыпая под монотонное чтение Паисия над гробом старца – дорога России – для Достоевского есть дорога над бездной; сколько же нужно избытка жизни, надежды, веры, чтобы видеть солнце, сверкающее посреди ее, то есть – посреди безумия, пророчества, эпилепсии, блуда видеть где-то скрытое солнце; или наоборот: каково же должно быть отчаяние, бессилие, какова должна быть разбитость, преступность и извращенность, чтобы ждать солнца именно здесь [надо напомнить, что Солнце – традиционное именование Христа в христианстве, и Белый далее в тексте повысит первую букву этого слова; он, безусловно, говорит здесь о Христе Достоевского – но насколько более это может быть отнесено к Христу Блока! – Т.К.]. Достоевский поднимает современную русскую действительность на дыбы перед провалом, как поднимает, по выражению Пушкина, Петр на дыбы Россию во внешних реформах. И дыбы Достоевского ужасней, преступней, безумней Петровых дыб»[3].
Главный спор о концовке поэмы Блока состоял в том, чтобы определить взаимное расположение героев: стреляют красногвардейцы в Христа, или следуют за Ним? И почему остается с ними Христос? Он их Жертва или Предводитель? Текст Достоевского, да и текст Белого предлагает ответ (хотя сам Белый и бесконечно возмущен таким ответом): красногвардейцы стреляют – чтобы последовать. Христос – как, впрочем, и всегда – готов стать Жертвой – потому что это единственный способ по-настоящему стать Предводителем.
Наша жизнь так заросла грязью и корой греха и самости, плотяностью, обыденностью, мы так окончательно отвернулись от Господа, «греша бесстыдно и беспробудно», наши глаза настолько залеплены теплой жижей повседневности, в которой нам уютно и из которой мы не хотим выбираться, что для встречи с Христом лицом к лицу нужно что-то, что стряхнет с нас все это, нужно отчаянное действие, нужен полет «вверх пятами». Доводя мысль до ее «геркулесовых столбов» можно сказать: чтобы в этом, изувеченном нами мире, воочию увидеть Христа – нужно в Него прицелиться.
Но обратимся к ядру текста Достоевского, чтобы понять, как из отчаяния возникает надежда.
«Вижу, вползает ко мне раз мужик на коленях. Я еще из окна видел, как он полз по земле. Первым словом ко мне:
— Нет мне спасения; проклят! И что бы ты ни сказал — всё одно проклят!
Я его кое-как успокоил; вижу, за страданием приполз человек; издалека.
— Собрались мы в деревне несколько парней, — начал он говорить, — и стали промежду себя спорить: “Кто кого дерзостнее сделает?” Я по гордости вызвался перед всеми. Другой парень отвел меня и говорит мне с глазу на глаз:
— Это никак невозможно тебе, чтобы ты сделал, как говоришь. Хвастаешь.
Я ему стал клятву давать.
— Нет, стой, поклянись, говорит, своим спасением на том свете, что всё сделаешь, как я тебе укажу.
Поклялся.
— Теперь скоро пост, говорит, стань говеть. Когда пойдешь к причастью — причастье прими, но не проглоти. Отойдешь — вынь рукой и сохрани. А там я тебе укажу.
Так я и сделал. Прямо из церкви повел меня в огород. Взял жердь, воткнул в землю и говорит: положи! Я положил на жердь.
— Теперь, говорит, принеси ружье.
Я принес.
— Заряди. Зарядил.
— Подыми и выстрели.
Я поднял руку и наметился. И вот только бы выстрелить, вдруг предо мною как есть крест, а на нем Распятый. Тут я и упал с ружьем в бесчувствии» (21, 34)[4].
Анализируя происшествие, Достоевский напишет: «…в самый последний момент — вся ложь, вся низость поступка, всё малодушие, принимаемое за силу, весь срам падения — всё это вырвалось вдруг в одно мгновение из его сердца и стало перед ним в грозном обличении. Неимоверное видение предстало ему... всё кончилось.
Суд прогремел из его сердца конечно. Почему прогремел не сознательно, не внезапным прояснением ума и совести, почему проявился в образе, как бы совершенно внешним, независимым от его духа фактом? В этом огромная психологическая задача и дело Господа. Для него, для преступника, без сомнения было делом Господним» (21, 40).
Для нас очень важны следующие слова Достоевского, вопрошающего, но не отвечающего, не договаривающего – чтобы дать возможность нам самим ответить: «Суд прогремел из его сердца конечно. Почему прогремел не сознательно, не внезапным прояснением ума и совести, почему проявился в образе, как бы совершенно внешним, независимым от его духа фактом?» (21, 40)
Нам нужно понять, почему прогремевший из сердца суд появился в виде внешнего и независимого образа? О чем это говорит? Как это сочетается?
Герой будет целиться в причастие, принятое, но не проглоченное. Причастие – то, что обновляет в нас, внутри нас образ Христов, поползшийся страстьми, как говорится в молитвах ко Святому причащению. Он будет целиться в то, что должно быть в этот момент внутри него, но находится вовне. Странным образом вовне здесь оказалось самое внутреннее, что есть в каждом человеке. Целясь в это внешнее, герой собирается выстрелить в самое внутреннее в себе. И самое внутреннее дает образ внешнему. Вместо непринятого причастия на шесте перед героем оказывается Христос, распинаемый его действием внутри него самого.
В самой глубокой бездне своих страстей, проваливаясь в себя «вверх пятами», герой может встретиться только с тем, что есть там, внутри, на последней глубине, – с образом Божиим. Плавая по поверхности повседневной жижи бытового существования можно не видеть Господа в мире и в себе. Но решившись нырнуть в бездну – внешнюю или внутреннюю – ни с чем иным не сможет столкнуться человек, как только с Тем, что есть основание мира, с Тем, на Ком зиждется здание. Погружаясь в последнюю бездну, человек выводит на поверхность самое внутреннее, становящееся внешним, становящееся присутствием Господним в мироздании.
И происходит встреча.
«Камо пойду от Тебе – Господа моего? И от лица Твоего камо бежу? – Аще взыду на небо; Ты тамо еси; аще сниду во ад, тамо еси <…> и виждь, аще путь беззакония во мне, и настави мя на путь вечен» (Пс. 138, 7-8, 24).
Господь встречает человека на пути беззакония – чтобы наставить на вечный путь…
Блок – вольно или не вольно (ведь он порой не хотел, чтоб это был Христос) – показывает, что то же самое происходит и с Россией... С Россией, взбунтовавшейся против своего истинного внутреннего образа – и тем самым обрекшей себя на встречу с Ним.
[1] Блок присутствовал на докладе Белого о Достоевском в Москве в ноябре 1910 (см.: Пайман Аврил. Ангел и камень. Жизнь Александра Блока. В 2-х книгах. М.: Наука, 2005. Кн. 2. С. 86).
[2] Белый Андрей. Трагедия творчества. Достоевский и Толстой. // О Достоевском. Творчество Достоевского в русской мысли 1881-1931 годов. М., 1990. С. 152. Курсив в цитатах мой, выделения жирным шрифтом принадлежат цитируемому автору.
[3] Там же. С. 152.
[4] Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30 томах. Л., Наука, 1972–1990. Здесь и далее том и страница указываются в тексте в скобках после цитаты.
Снимок Максима Ланового (Обсуждение в ЖЖ)
Категории: Библиотека, История, Книги, Основные разделы